Фонд Александра Н. Яковлева

Архив Александра Н. Яковлева

 
ФИЛИПП МИРОНОВ
Раздел IV. Суд [Док. №№ 257–306]
Документ № 277

Речь Ф.К. Миронова на суде

06.10.1919

Граждане судьи, когда я очутился в камере № 19, я занес свои впечатления в первые минуты моего пребывания в камере на клочке бумаги, который останется после меня. Дико в первые минуты в этом каменном мешке, и, когда захлопнулась дверь, сразу как будто и не понимаешь, в чем дело: вся жизнь отдана революции, а она посадила тебя в эту тюрьму; всю жизнь боролся за свободу — и в результате ты лишен этой свободы. Обвинитель здесь приписывает мне какую-то особую скромность, но я хочу, наконец, чтобы меня поняли — поняли не как скромного человека, спасающего свою шкуру, ибо я ее никогда не спасал там, где голос совести этого не требовал.

В этом каменном мешке я, быть может, впервые задумался свободно. Не было ни одного врага около меня, ни одного человека, который мешал бы мне, и, может быть, впервые этот каменный мешок заставил меня взять книгу более серьезного содержания. Смилга здесь сказал, что я не знаком с Марксом. Да, я не знаю его, но там я впервые прочел небольшую книжку о социальном движении во Франции и я, совершенно неожиданно для себя, напал на одно определение, характеризующее таких людей, как я. Дело в том, что во Франции были социалисты, озабоченные мыслью о справедливости, всюду и везде искавшие ее; и люди эти были в высшей степени искренние, но лишенные научных знаний и методов. И когда т. Смилга говорил, что я должен был понимать и знать все последствия моего выступления, я вполне искренно говорю, что если бы у меня были бы такие же политические воспитатели, как у т. Смилги и других, то и я мог бы быть прекрасным вождем в политическом отношении, подобно тому, каким я являюсь в военном деле. Люди, лишенные научных знаний, ищущие и стремящиеся к справедливости чувством и сердцем, называются социалистами-эмпириками: таким как раз являюсь я, в этом мое несчастье, и я прошу революционный трибунал прислушаться к этому. Я совершенно искренно говорю это. Не стану много распространяться об этом, тем более что многое известно уже судебному следствию. Я скажу кое-что о тех революционных выступлениях, которые я совершал в течение своей жизни.

В 1895 г., когда я еще был нижним чином, одним из моих начальников было вычтено шесть рублей из моего девятирублевого жалованья; я возмутился против этого и сказал, что застрелю такую собаку; создалось такое тяжелое положение, которого я не мог долго выносить, и перешел на службу к мировому судье.

С 1904 г. я уже был офицером, избранным на общественную должность станичного атамана. В это же время пришлось снаряжать на общественный счет девять человек, и так как это тяжело бы отозвалось на казаках, заставляя их входить в долги, я, всегда горячо стоявший за интересы казачества, принял все меры для их облегчения. Так, во время приемки лошадей я сумел провести перед комиссией всех лошадей, числом девять, но приехавший атаман забраковал их всех и приказал мне представить новых к 12 час. Сколько я ни старался добиться, почему забракованы представленные атаману лошади, — мне этого не удалось, и тогда я решил представить к 12 час. тех же самых лошадей. К 12 час. привели к нему прежних девять лошадей, и атаман, выбрав из них шесть и забраковав трех, приказал мне к трем часам предоставить недостающих лошадей. Я опять решил представить ему тех же самых бракованных лошадей, что и сделал. В результате все девять лошадей, раньше забракованные атаманом, были приняты, и я должен особенно подчеркнуть то обстоятельство, что мне все-таки удалось провести тех самых девять лошадей, которые были выбраны еще до атамана. Свидетелями моего поступка были 18 станиц Усть-Медведицкого округа.

Надев на себя мундир унтер-офицера, я почувствовал себя страшно тяжело, и вся окружающая обстановка страшно тяготила меня, все куда-то толкало, казалось так тесно жить. И я решил пойти в юнкерское училище, надеясь там на казенный счет получить образование и найти там под офицерскими мундирами честных людей, но я глубоко ошибся; мне пришлось пережить тяжелые минуты во времена самой черной реакции. Затем, когда была объявлена японская война, я был мобилизован и отправлен на войну, где я увидел только произвол и бесчинство со стороны командного состава. И когда начальник 4-й казачьей дивизии генерал Телешов был посажен в арестантское отделение за те бесчинства, вакханалии и преступления, которые им были совершены, я публично сказал командиру полка, что так и нужно было сделать с начальником, ибо невозможно дольше терпеть тех безобразий, которые совершались в нашей армии. За это я был отправлен в госпиталь для нервно больных. Тогда мне пришлось пережить тяжелые безотрадные минуты.

Я помню, как был обрадован Манифестом 17 октября1, который все встретили как светлый праздник. Затем мы отправились домой на Дон. В Уфе, помню, был такой случай. Арестовали инженера Соколова и приговорили его к повешанию, в связи с этим железнодорожники грозили забастовкой, требуя освобождения Соколова; эшелон же наш требовал дальнейшего продвижения поезда. Тогда я стал разъяснять эшелону, что требовать дальнейшего продвижения поезда в такой момент, когда идет вопрос о спасении человека, борющегося за трудовые массы, нельзя, и в конце концов я добился своей цели — поезд не был отправлен до тех пор, пока не помиловали Соколова.

На Дону я жил лихорадочной жизнью. Когда началась война, на Дону стали призывать казаков к мобилизации для правительственной службы, и, наконец, пришел приказ о мобилизации казаков на внутренний фронт для борьбы с революцией. Я стал протестовать против такой мобилизации, разъясняя казачеству весь смысл ее, и в результате добился того, что мобилизация эта была отложена на некоторое время. Затем я ездил в Государственную Думу с наказом, где говорилось о безвозмездном предоставлении земель и некоторых других требований, проходивших под флагом большевизма. По возвращении из Петербурга я был арестован в Новочеркасске за то, что ездил в Думу с таким наказом. После этого объявлена была вскоре мобилизация среди казачества, которое отказывало давать своих сынов.

Вообще, 1906 г. был очень тяжелым для меня. Не буду рассказывать о своей истории с генералом Широковым, в результате которой я очутился в Даниловской слободе. Когда возник «Союз русского народа», я пояснил все значение его и, когда было перехвачено секретное письмо указанного Союза, я прочел его казакам и разъяснил им суть письма. Когда я был сослан в 1-ю казачью дивизию под начальством генералов Самсонова и Вершинина и, переживая там страшно тяжелые минуты, никем не понятые, я, после одного из столкновений со своим начальником, сказал ему, что он не человек, а зверь. Таким образом, где бы я ни был, всегда, во всяком месте проявлял революционные поступки, дабы дискредитировать власть. Все это я говорил с целью показать, что я всегда стоял за справедливость, за правду и за права угнетенных народов. В совершенном мною преступлении, которое вызвано всем ходом обстоятельств, я виновен и раскаиваюсь.

В настоящее время проводится новое строительство Красной Армии, причем с большой настойчивостью, что необходимо, так как в противном случае армии сильной и крепкой не создашь. Между прочим, я должен упомянуть, что, находясь в тылу в течение семи месяцев, я почти ни одного приказа не читал. Говоря о строительстве Красной Армии, я не могу не упомянуть о брошюре т. Смилги, от которой я пришел в восхищение.

Оглядываясь на всю свою революционную деятельность и видя, что ты сейчас находишься под судом и обвиняешься в тяжелых преступлениях, невольно на мысль приходят слова известной песни: «Вы жертвою пали...» Тов. Смилга настаивает на самом строгом наказании. Да, суд должен быть беспощадный, но в данном случае я просил бы Вас с сердцем отнестись к этому процессу и несмотря на то что ко мне относились до сих пор враждебно и сейчас не доверяют мне, но я заявляю всем своим поведением, что я не против Советской власти, а что обстоятельства были такие, которые сделали из меня не человека, а вещь, утратившую почти возможность отдавать себе отчет в своих действиях. Я просил бы ревтрибунал не придавать особенного значения моим воззваниям, декларациям, так как они были написаны мною в том уже состоянии, когда я не был человеком, а [был] вещью, и когда не я управлял, а обстоятельства управляли мною.

Я уже говорил, что я опытный боец, но политически отсталый человек и не в состоянии разобраться во всех тонкостях политики и партийных вопросах. Указания на то, что я резко выражался, — это, конечно, могло быть, что можно объяснить моим болезненным состоянием. Я считал своим гражданским долгом, видя несправедливость и безобразия, творимые в Советской России, и видя, что это может привести к печальному концу, указать на все эти ошибки и недочеты. Делал это совершенно бескорыстно. Вот почему, отдаваясь влечению сердца, подал телеграмму 24 июня, причем я был настолько осторожен, что подал ее скрытым шифром, дабы содержание ее никому не стало бы известным. Относительно «народного представительства», о котором я говорил в своих декларациях, то это не нужно так понимать, как Вы его поняли, — здесь вышло недоразумение. Под «народным представительством» я понимал вот что — на партийный съезд прибыло бы трудовое крестьянство и заявило бы о своих нуждах и желаниях. Мне тяжело принимать на себя кличку предатель-изменник; так меня называли белые, так меня называет теперь Советская Россия, между тем как я всегда боролся за нее и отстаивал только ее интересы.

Я уже не говорю о том, как я рос, в каких условиях протекали мои детские годы. Мундир с чужого плеча, обед с чужой кухни, и я рано начал понимать всю тяжесть и гнет бедноты. И так Вы видите, что я всю жизнь провел в желании помочь народу, облегчить его страдания. Сам вышел из народа и отлично понимаю его нужды и с первых дней революции и до сих пор не ухожу от народа. Не вдаваясь в дальнейшие подробности, во все эпизоды моей жизни, которые лишний бы раз могли засвидетельствовать о том, что я всегда стоял за Советскую власть, упомяну лишь о тт. Мордовине и Блинове, которые были моими учениками в военном отношении. (Председатель делает замечание: «Прошу не вдаваться в такие подробности, так как это не имеет никакого отношения к делу».)

Я не буду вдаваться в подробности, но скажу лишь только, что, когда Блинов служил под моим начальством, на него был донос, что он якобы контрреволюционер. Я призвал его к себе и сказал ему: «Блинов, ты — контрреволюционер». Он побледнел, затрясся. Я не придал этому донесению особенного значения и оставил Блинова, а впоследствии оказалось, что донос этот был ложным. Как видите, я здесь сделал маленькую оплошность, не отдал Блинова под суд, который, без сомнения, не оправдал бы его, но я, не придав значения доносу, поверил человеку и тем спас его от гибели. Отнеситесь и Вы так же и ко мне, не потому, что мне дорога моя жизнь, так как без доверия Советской власти [она] неинтересна. Я прошу Вас об испытании, дайте мне возможность остаться на позиции революционного борца и доказать, что я могу защищать Советскую власть. Дайте мне эту возможность, чтобы я мог защищать революцию в самые ее критические моменты. Окажите снисхождение к моему преступлению и вспомните о моем нравственном душевном состоянии, в котором я находился в последнее время, и о чем Вам подтверждали свидетельские показания. Я закончил свое последнее слово...2 Вы видите — моя жизнь была крест, и если нужно его нести на Голгофу — я понесу, и, хотите верьте, хотите нет, я крикну: «Да здравствует социальная революция, да здравствует коммуна и коммунизм!»

 

Смилга И.Т. Военные очерки. М., 1923. С. 99–106.


Назад
© 2001-2016 АРХИВ АЛЕКСАНДРА Н. ЯКОВЛЕВА Правовая информация